На устах ее – улыбка;
В сердце – слезы и гроза.
С упоением и грустью
Он глядит в ее глаза.
Говорит она: обман твой
Я предвижу – и не лгу,
Что тебя возненавидеть
И хочу, и не могу.
Он глядит все так же грустно;
Но лицо его горит…
Он, к плечу ее устами
Припадая, говорит:
Берегись меня! – я знаю,
Что тебя я погублю,
Оттого что я безумно,
Горячо тебя люблю!..
Вообще – незлобием и добродушием веет от всех слов поэта, к кому бы ни обращались они – к благоухающей ли природе, к печальному ли кладбищу, к коварной ли женщине. Даже в своих отношениях к общественной неправде и угнетению он остается так же грустно незлобив, как и в своем сожалении о прошедшей молодости или досаде на дурную погоду. Вот отчего грустные стихи г. Полонского и проходят так часто незамеченными для современных читателей. Нам теперь нужна энергия и страсть; мы и без того слишком кротки и незлобивы; мы не можем довольствоваться теми поэтами, которые, восхищаясь истиной, раскрытой для них, не делают усилия для того, чтобы поставить ее на высоком пьедестале, на вид всем своим собратьям. В стихотворениях г. Полонского мы находим несколько пьес, которые доказывают, что сам поэт сознает это, но, следуя своей природе, не решается выйти из своей сферы и изменить строй своей лиры. Без всякого сомнения, он поступает очень благоразумно, потому что натянутые возгласы о добродетели и то уже сбили у нас с толку нескольких талантливых людей. Не мудрено, что на их дорогу попал бы и г. Полонский; приведенное выше стихотворение «На корабле», так отзывающееся аллегорией, доказывает справедливость этого предположения. Но, к счастию, сам поэт лучше других понял свои силы и, недовольный окружающей действительностью, выразил свой протест против нее совершенно особенным образом. Он нашел свою, особенную действительность, населил ее своими, особыми существами, придал им мысль и страсти, заставил их волноваться, радоваться и страдать по-человечески… И в этом фантастическом мире находит он успокоение и отраду от житейской пошлости, угнетения и обмана. Лучшим примером того, как г. Полонский одушевляет всю природу, может служить шуточная поэма о кузнечике-музыканте (которого, в пику всем грамматикам, он называет кузнечек). Содержание этой поэмы состоит в том, что кузнечик влюбился в бабочку, которая сначала была к нему неравнодушна, но потом влюбилась в соловья и улетела за ним в лес. Соловей сначала поласкал ее, а потом клюнул, – она и упала мертвая. Кузнечик-артист, вместе с одним из своих приятелей, гулякою-кузнечиком, отправился ночью ее отыскивать, разузнал все дело от осы, наконец отыскал и похоронил молодую сильфиду, которую так любил… Как видите, здесь соловей играет роль злодея-обольстителя, и в этом, если хотите, выразилась опять оригинальная натура поэта, полная любви и мирного расположения ко всему живущему. Если угодно, по факту, соловей – губитель и негодяй, угнетатель невинности; но ведь нельзя же ненавидеть соловья за его поступок с бабочкой; нельзя винить и бабочку за ветреность, а можно только жалеть ее. Если хотите прилагать это к человеческому сердцу (а это приложение многие читатели и читательницы непременно сделают), то и в этом шуточном фантастическом рассказе вы можете подметить сердечную боль поэта и грустное недовольство миром, в котором нигде нет счастья… Впрочем, мы совестимся делать из этой поэмки моральные выводы и решаемся обратить на нее внимание читателей только как на образчик того, каким образом и с какою простотой и любовью г. Полонский одушевляет и очеловечивает всю природу. В заключение же нашей рецензии представим читателям окончание этой поэмки, в котором заключается описание того, как кузнечики хоронили мертвую сильфиду-бабочку:
Сделали носилки, положили тело.
Подняли и долго поступью несмелой
Шли они по травкам, шли они по кочкам.
Впереди, мелькая ярким огонечком,
Шел светляк, – и сотни разных насекомых,
Нашему артисту вовсе незнакомых,
Шумно просыпались в перелеске темном.
«А! ба! кто там? что там?» – слышалося в сонном
Царстве. Вдруг во мраке жалкий писк раздался:
Муравей какой-то под ноги попался
Нашему гуляке – он его и тиснул.
Вслед за этим визгом – в роще кто-то свистнул.
Комары, проснувшись и поднявшись роем,
Затрубили в трубы, точно перед боем;
Но, слетевшись кучей и увидев тело,
Взяли тоном ниже (поняли, в чем дело)…
И, трубя плачевно в расстояньи дальном,
Огласили воздух маршем погребальным.
К светляку другие светляки пристали:
Свечи их то гасли, то опять мелькали.
С жалобным жужжаньем поднимались мухи
И, жужжа, друг другу поверяли слухи.
Бабочка – Сильфиды прежняя подруга —
Высунула носик, бледная с испуга,
И потом, спустившись по листочкам, села
На холодный камень и – оцепенела.
Предрассветный ветер, невидимкой вея,
Думал, что воскреснет молодая фея:
Шевелил у мертвой легкими крылами,
И дышал в лицо ей влажными устами,
И потом далеким проносился стоном,
И по всем тропинкам отдавался звоном,
Чашечки лиловых цветиков качая.
И роса, как слезы, холодно сверкая,
Медленно стекала с усиков цветущей
Повилики, робко по стволам ползущей;
И благоухали тысячи растений;
И сквозь дым деревья в виде привидений
Головой кивали. – Тихо раздвигая
Облака, вставала зорька золотая, —
И когда все стало ясно от улыбки
Пламенной богини, принесли под липки
Мертвую Сильфиду – там ее сложили,
Вырыли могилку и похоронили.
И когда над этой новою могилой
Думал злую думу мой артист унылый,
В жарких искрах солнца за лесной куртиной
Звучно раздавался рокот соловьиный.